Приехали мы с начдивом и частью товарищей в штаб одной бригады рано утром, часов примерно в пять. Где-то вдалеке уже громыхали орудия, возобновлялся прерванный ночью бой. Начдив сообщил, что бой идет верстах в двадцати пяти, и грохот явственно слышен только по утренней свежести, по росе. Мы передохнули, закусили, оставили всех в штабриге, а сами в сопровождении трех ординарцев отправились дальше. Мы действительно были близко к линии огня, возле нас действительно ухнуло несколько снарядов, и все, что до этого места рассказано в газетной статье, является доподлинной и чистейшей правдой. А вот дальше — дальше начинается смелая чушь и нелепая фантазия. Говорится о какой-то моей особенной удали, смелости даже героизме! Эк, хватил! Известно, почему он это пишет, — подхалим, спешит подольстить, выслужиться. А мне ведь что же — мне все это на-руку, пускай врет, была бы польза. Помню, когда мы вернулись в штабриг, военспец спросил меня:
— Господи ты боже мой, да на вас лица нет, товарищ Барский, уж не контузило ли?
А я, может быть, и в самом деле был бледен, потому что не спал всю ночь.
— Как будто нет, — говорю, — а впрочем, чорт его знает… возле нас рвалось немало снарядов…
Дальше ему говорить было нечего и незачем — остальное доделала фантазия.
Ну, и шутка! Я даже сам не предполагал, что все это обернется так великолепно… Подхваливай, подхваливай, ребята! Чем больше хвалишь, тем веселей работать!
15 июня.
Сегодня два новых события. Приезжаю утром на работу, прихожу к себе в кабинет и у всех на лицах замечаю какую-то двусмысленную, загадочную улыбку. Что такое, в чем дело — не пойму. А потом, минут через двадцать, вдруг докладывают, что меня желает видеть делегация от военных специалистов. Не понимаю, ничего не понимаю! Ну, разумеется, приглашаю войти. Сижу, ожидаю. Открылись двери, и первою вползла полусогнутая, рабская фигура начальника снабжения. У него в руках был какой-то огромный предмет, но что это было, я еще не знал, так как на предмет было накинуто красное покрывало. Один за другим, величественно и плавно вкатывались ко мне герои глубокого тыла. Начснаб выпрямился, дождался, когда вошли все делегаты, сделал какую-то невероятно глупую мину торжественности на своем оплывшем, обрюзглом лице и начал:
— В этот великий незабываемый день наши сердца преисполнены к вам любовью. Мы — ваши сослуживцы, помощники и ученики, мы собрались сюда в этот славный день… и т. д. и т. п.
Я его речи не помню. Да и не в этом дело — она была сплошной глупостью и дребеденью. Закончилось дело тем, что он каким-то совершенно нелепым рыцарским движением правой руки сдернул красное покрывало и обнажил… седло.
— От имени глубоко уважающего вас гарнизона мы преподносим вам это седло.
Седло было прекрасное, отделано оно было замечательно. Я взял его из рук начснаба, положил на стул и в ответной благодарственной речи просил их передать гарнизону мое товарищеское спасибо. Впрочем, я уже и тогда догадывался, что гарнизон тут совершенно не при чем и даже, вероятно, не знает ничего про этот подарок, но сказать об этом, разумеется, ничего не сказал (впоследствии мое предположение оправдалось целиком). Ну, ничего, ничего — газета все выдержит.
Комедия кончилась. Седло унесли. Закончилась и работа. Приезжаю домой. Жена вскакивает с дивана, машет каким-то журналом, что-то кричит, что-то торопится объяснить, но я решительно ничего не могу у нее понять и разобрать — так много она кричит и так часто заливается. Фотографический снимок нашего субботника и подпись: «Наш заслуженный и славный работник, тов. Барский, член РВС армии, на субботнике».
Мне стало стыдно. Я хорошо помню этот, едва ли не единственный из субботников, на котором я вообще удосужился работать. Да и что это за работа! Товарищи действительно пилили бревна, а я приехал на автомобиле, пробыл минут пятнадцать-двадцать, да и то половину просидел на поленнице и проговорил с отдыхавшими. Штабные знали заранее, что я буду на субботнике, и выслали туда фотографа.
Вот какими путями ширится и растет моя слава. Пути, правда, не совсем чисты, но что вы будете делать — иных у меня нет.
Да и у всех ли чисты эти глубоко таинственные, секретные, никому неведомые пути? Полагаю, что нет. И вся разница только в более или менее умелой маскировке. Один маскирует действительно ловко и достигает успеха, а другой, простофиля, проваливается с громом и треском, прорвавшись и обнажив свое нелепое существо. Да и стоит ли этому удивляться? Мы ведь дети старого, тлетворного века и дышим до сих пор его мерзкой, зараженной атмосферой. В день и в год ее не очистишь. А вот придет новая жизнь — будут и новые люди. У этих новых людей будут новые качества и новые достоинства. Над нашими детскими недостатками они весело и дружно посмеются, как смеемся теперь мы с вами над курьезами далекой старины.
На этом дневник обрывается. Веню вскоре убили. Он умер в бою героем, несомненно, как честный и настоящий революционер. Не подумайте только, что в этих кратких выдержках из дневника обрисовалась вся его полноценная личность. Нет, нет — мы приоткрыли только уголок, крошечный уголок его обширного духовного мира, мы взяли только одну струнку его многострунной арфы-души и заставили ее издать свой звук. Только — и больше ничего.
Станица Крымская
13 февраля 1921 г.
Павел сидел на ящичке у окна. Писал: «Теперь уж никто не сомневается, что продналог — могила нашей нищеты. Мы вышли на новую дорогу. Советская Россия отстояла себя на фронтах гражданской войны, сумеет она отстоять себя и в тылу, на хозяйстве»…