Узнав из рассказа Груши, что с Пафнушей разговор надо вести по-иному, я ему и молвил единожды:
— Борис Федорыч, малина-то малиной, а еще недурно бы захватить нам в лес и водицы священной, а?
— Согласен полностью, — молвил отец святый.
— Только дряни, — говорю, — не надо… Доставать, так уж лучшего доставать…
— Значит, не самогону, а перегону? — спросил он серьезно и деловито, с полным знанием дела.
Не понимая существа того и другого, я всецело положился на мудрость отца:
— Цена высока будет?
— Разная существует, — пояснил он, — от тридцати пяти до шестидесяти… Шестьдесят — это высший сорт.
— Так, значит, за шестьдесят и берем.
Договорились, а тут наутро в Юрьичку, верст за тринадцать-пятнадцать от Сосенки, ехал мужичок из города, куда возил продавать самогон. Пафнутий ко мне.
— Денежки позвольте, я еду…
— Так скоро? — удивился я. — А как оттуда?
— Оттуда бегом добегу…
— А ваши покосы как?
— Покосы не уйдут. Надо спешить — цена будто собирается выше взять…
Дал я ему семьдесят пять, погрузился отец, уехал. Когда воротился, вид у него был таинственный и самодовольный.
— За все денежки, за семьдесят пять бутылку… А и себе половиночку взял… дорогой кончил.
У меня мелькнула мыслишка, что он выклянчил вместо шестидесяти по пятьдесят и за мое здоровье продернул половинку, да, верно, так оно и было. Но промолчал я, виду не подал, только вздохнул, пытаясь улыбнуться:
— Эк, дороговизна-то какая! Много не напьешь — как цены-то скачут!
Одним словом, бутыль была готова окончательно, Борис Федорыч даже подлил туда малинного соку — хорошо получилось.
Часиков в восемь пошли, с ночевкой. Но на этот раз не к Анохину, а решили на Гремячке побрать, заночевать же — на хуторе Котельникова, верст за шесть отсюда.
Про дорогу много говорить не приходится, места знакомые. Говорили много и про волков и про медведей, про лето, такое хмурое и дождливое — мало ли про что!
Вот и Котельники. Как черный жук, катится-заливается собачонка. Выходит и парень лет тридцати.
— Здорово, Алеша!
Сразу Алеша не узнал, а потом радостно:
— А, отец Пафнутий, здравствуйте! Пожалуйте… Так и так, мы, дескать, по ягоды пришли, у вас заночуем,
спровадь нас только на сеновал…
— Нет, што на сеновал, в избу идемте.
Вошли мы в избу. Там мать его, почтенная старушка, братья — Вася и Ваня, сестра замужняя, Федосья Дмитриевна, с ребенком Митькой возится. Скоро и муж ее, Василий Васильевич, пришел — этот где-то под Сухиничами гонит перегонку и теперь вот продал на станции сто шестьдесят бутылок, а сюда захватил с собой три с половиной. Вскоре он докладывал:
— Занятие мое, одним словом, что гоню… Гоню, что ты будешь делать! В крестьянстве нет у меня ничего, ни скотины, ни лошади, ни покосу, ни пахоты. Чем жить? Да и не сподручны мы к крестьянству. А тут — жена, сын вон народился, другого жду… Чем кормить? Хошь и опасно, а что делать!
— А попадался, Василь Василич?
— Да нет… Я с начальством делюсь понемножку — проходит гладко. Только один раз накрыли. Пришли, все мои аппараты накрыли, спрашивают: «Гонишь?». Што же тебе тут, а ли сказать — не гоню? Раз попал, сознаваться надо. «Гоню», — говорю. Да просить стал. Так и так, объясняю все. «Ну, хоша и понимаем, — говорит, — твое положенье, а судить надо»… Суд нарядили — в мае месяце. «Гнал?» — «Гнал, — говорю, — хороший самогон». — «Даже хороший!» — смеются. — «Так точно, — говорю, — опыт, значит, имею, травить народ зря не согласен». Опять смеются. А я им дальше: «У которого, значит, и скотина своя, и земля, да богатый он человек — вот ежели такой гонит, он, одним словом, подлец, потому что и так проживет, без самогону, а тут есть одно только обогащенье, этот буржуй называется, а мы пролетария настоящая, потому есть нечего»… Слушали, посмеялись. А, видно, слова мои во внимание взяли. Только полтора пуда ржи заплатил, на детский дом какой-то, больше ничего…
— Ну, и опять?
— Известно, опять… Чем же кормиться-то? Да ведь как, Митрий Андреич? Вот на охоту-то сам Калинин с Троцким приезжали, на медведя-то, я сам водил их.
— Это Калинина-то?
— Да. Он мне ведь немного знакомый… Мы кирпичники. Сызмальства этим делом занимаемся, кирпичи делаем. И брат у меня тоже… Так он — брат-то говорил — правая рука был у этого самого Калинина.
— Что же он делал у него? — спрашиваю я.
— А вот с кирпичами… Видите ли, там есть Совет народного хозяйства — учреждение такое… Когда его, этот Совет, разгоняли, тогда и брата куда-то перевели на другое место.
— Да его не разгоняли, — вступился я за нечастный Совнархоз, — он существует.
— А может, и зря наговорили, я ведь почем знаю…. Вы там чем занимаетесь, в Москве-то?
Я сказал — в журналах, в газетах.
— Это дело. Ну, а насчет войны што — будет али нет? — перекинулся разом Василь Василич.
И у нас поднялся тот бесконечный вопрос об опасностях войны для крестьянства, о разорении и прочем, который здесь подымается так часто. Разговорились до полуночи. Я объяснял что и как мог. Все сидели молча, слушали. На полатях темной закопченной избы старушка мать — и та не спала, слушала. Только молока нам втащила, поставила— и айда кверху. На постели Вася с Ваней, облокотив подбородки на ладони, впивались в меня взглядами, слушали все внимательно, затаив дыханье. Завлек их разговор-рассказ мой.
Когда пошли на сеновал, все гурьбой провожали: кто светил, кто нес одеяла, покрывала… Легли. И сотни невидимых кровопийц тотчас впились в тело: блохи, вши, невидимые камушки, налетели, зазвенели комары, полезла за пазуху сенная труха… С час ворочались мы и почесывались с Борисом Федорычем. Потом слышу — и он захрапел. Вася с Ваней захрапели раньше. Такое зло-обида взяла, что спать не могу. Встал, закурил и снова встал, покурил, а заснуть так ни минуты и не сумел. Еще темная темь была, когда я разбудил Бориса Федорыча. Разбудили и Васю; он — провожатым куда-то на новую, никому неведомую глухую сечь, где уйма малины. Зашагали во тьме.