Том 4. За коммунизм - Страница 19


К оглавлению

19

— Ну, решай, жадюка! Ведь мечешься в разные стороны и не знаешь, чем оправдаться. Нечем, нечем оправдаться-то, не ищи. Разбит ведь на всех пунктах, запутался, как муха в тенетах, заврался бессовестно…

Мне было тяжело. Всю свою фальшь я, разумеется, понимал и чувствовал полностью. Не хватало одного — порядочности, самой элементарной крошечной порядочности да еще такого же крошечного мужества сознаться в том, что был не прав.

И вдруг сделалось стыдно, пред собою стыдно за свое ничтожество. Краска залила все лицо, задрожали руки, я рванулся к револьверу, выхватил его из кобуры и положил перед Бочкиным.

— Ты завтра едешь, Терентий… Ты этого командира знаешь — отдай ему..

И стало мне вдруг чрезвычайно легко и радостно. Андреев поднялся, серьезно посмотрел мне в глаза, крепко сжал мою руку и торжественно, словно благословляя, произнес:

— Ну, не думал я… Молодец Дмитрий! А я считал, что ты кругом подлец. Так-то чаще — пожалуй, и впрямь коммунистом будешь.

Остаток вечера провели в теплой, дружеской беседе. Укладываясь спать, я почему-то вдруг подумал, что так вот все четверо ложимся вместе в последний раз, непременно последний — больше не придется никогда.


21/III 1921 г.

Пашка Сычев

Помнится мне, сквозь завесы черного дыма пулеметы врага косили по нашим цепям. И падали бойцы, выбывая один за другим, разрежая ряды. В лихорадочном гуле и свисте снарядов не было дела до жизни человека, и кто упал, кто в клочья разорван снарядом — того не знали. Одни оставались недвижны кусками кровавыми в поле, других кто-то с тылу тащил к повозкам, и там их грузили спешно, привычно перебрасывали с рук в руки, как грузят из вагонов арбузы или огромные караваи жухлого, крытого плесенью хлеба. Сгружали, теснили по-двое, по-трое на колючую солому повозок, увозили прочь с поля.

Всем, кто грузил и кто увозил, было тяжело смутной болью — разом за всех и ни за кого особо.

Хмур и суров стоял командир полка, отдавая приказания крепким и кратким словом, молча вскидывал взор на мертвые возы, что-то метил в походную книжку.

— Убили ротного, Гришука! — сказал кто-то тихо и жутко.

Командир полка дрогнул мохнатой бровью и не сказал ни слова — стоял и молча метил бледные книжные листочки.

— Убили двух батальонных! — кратко рванул страшный крик.

Вздрогнул командир, но остался на месте, сказал, как надо было сказать, сменил двоих и снова стоял — метил книжку, глядел на мертвые возы.

И вдруг не своим кто-то голосом пронзительно взвизгнул над ухом командира:

— Разведчика Пашку Сычева убили!

— Как убили? — резко вскрикнул командир.

— Убили наповал! — словно кувалдой ударил голос.

И я увидел в широких, вдруг потускневших глазах сурового командира слезы; они сбежали торопливо на щетинистые небритые щеки и там пропали. Это было только миг А потом он, как прежде, стоял на посту, отдавал приказания, метил книжку, следил за возами с бойцами, снарядами, ловил летучие вести — делал то, что надо делать такому, как он, в бою.

И когда я спросил потом командира, отчего он слезою в бою помянул Пашку Сычева, малого разведчика, отчего легче принял вести о том, что побиты ротные, батальонные командиры, когда я вспомнил ему, что Пашка Сычев — озорной буян, что Пашка не слушал никогда команду, что Пашке нельзя было много вверить, — когда я все сказал командиру, он проникновенным взором посмотрел мне в глаза и ответил:

— А ты свежее нутро у Пашки чуял?

И, не дождавшись моего ответа, добавил:

— Из Пашки я себе готовил смену — он был крепче и ротных и батальонных, хоть верные были они ребята. Пашка не взнуздан — это верно, зато силу большую имел человек у себя в нутре. И я эту силу в нем сощупал, приметил, я бы той силе и линию дал. Пашкина сила линию одну и ждала. Ан, не вышло. Батальонных, на место тех, других сыщем, а вместо Пашки вот — поискать… Да и не найдешь… Потому — хоть чумной, да редкий они народ…

И с большой тоской в сухих глазах положил командир отяжеленную голову на крепкую широкую ладонь. Мы с ним больше про Пашку Сычева не говорили.

Но теперь, когда я встречаю в жизни такого, как Пашка Сычев, я гляжу ему в глаза со строгой любовью и думаю и мыслями говорю ему:

…Из камней самоцветных самый прекрасный тот, которому даст человек прекрасную оправу. И каждому Пашке Сычеву, сверкнувшему ядреными, свежими силами, как камню оправа, верная нужна линия. Камень без оправы — как младенец новорожденный, Пашка Сычев без пути — как стрела в колчане!

Письмо смертника

(Отрывок из неоконченной повести)

Это письмо писал комиссар бригады, которого в утренней атаке зарубили, изрубили в куски. Он был здоровый, умный, рослый, красавец юноша, с огромными голубыми глазами, с огромной темно-русой шевелюрой на круглой большой голове. Крошка Галя могла бы спокойно сидеть, без опаски упасть, на его могучей широкой ладони железной руки. Он ходил всегда с бомбой за поясом, был густо вооружен и напоминал витязя, приготовившегося к бою. Душа была у него открытая, широкая, благородная, но в отношеньях своих с Галей он был всегда резок, груб, дерзко-вызывающий терзатель Галиного сердца. Она — крошка — платила ему тем же. У них была не любовь, а сплошное терзанье. Они переписывались много, долго, регулярно, но письма заканчивались неизменно: «Это мое последнее письмо… Прощай… Мне больше не пиши — я не отвечу… Будь счастлив(а). Все ясно. Прости-прости»…

Все письма в этом роде. А вот последнее письмо — оно оказалось роковым.

19